Белорусские ссыльные в Вятском крае:
Максим Горецкий

Т. А. Дворецкая

В 1983 г. кировский писатель-краевед Евгений Петряев писал в Минск Алесю Адамовичу: «В Уржуме умер белорусский поэт Владимир Жилка. Прошло уже полвека. Никто ничего не знает о нём». Несколько ранее историк Николай Улащик заметил: «Среди отвергнутых и забытых Жилка был, наверное, самым отвергнутым и забытым»1.

М. И. Горецкий. 1920-е

Эти горькие слова относятся не только к Владимиру Жилке, но ко всем белорусским ссыльным начала 1930-х гг., отбывавшим срок в Нолинске, Слободском, Уржуме, Яранске, Малмыже, Вятке. Первыми обратились к этой теме именно уржумские журналисты, историки и краеведы. В 1975 г. в районной газете появилась статья про Владимира Жилку, продолженная в начале 1990-х гг. публикациями уржумцев В. Ветлужских и В. Мальцева2. Благодаря последнему в «Энциклопедию земли Вятской» вошло несколько имён белорусских ссыльных: Н. В. Азбукин, А. А. Бабареко, М. И. Горецкий, В. Н. Дубовка, В. В. Жилка, Е. Е. Кипель, В. И. Пичета, Н. Н. Улащик, Н. Т. Чарнушевич3. В последующие годы к вятским эпизодам их судеб обращались исследователи Н. Илькевич (Смоленск), А. Рашковский, В. Жаравин4.

В 1930 г. органами ОГПУ было сфабриковано дело «Союза освобождения Беларуси», по которому осуждено 86 человек. Почти треть из них отбывала назначенный пятилетний срок ссылки в Кировской области5. После окончания срока большинство было повторно арестовано, расстреляно или отправлено в лагеря или новые места ссылки.

Это был цвет белорусской интеллигенции: поэты Владимир Дубовка, Никифор Чарнушевич и Владимир Жилка, писатель Максим Горецкий и литературный критик Адам Бабареко (его называли белорусским Белинским), историки Николай Улащик и Владимир Пичета (сослан по делу историка С. Ф. Платонова) и др.

Максим Иванович Горецкий (1893–1938) родился в деревне Малая Богатьковка Могилёвской губернии в семье крестьянина. Окончил Горецкое агрономическое училище. Участвовал в Первой мировой войне. После Октябрьской революции жил в Вильно, работал преподавателем белорусских учительских курсов и одновременно Виленской гимназии. За связь с коммунистами польскими властями вскоре был арестован. После освобождения в 1923 г. писатель вместе с семьёй переехал в Минск. Здесь он занимался преподаванием белорусоведения на рабочем факультете Белорусского государственного университета и работал над курсом истории белорусской литературы. В 1925 г. он публиковал отрывки из записок «На империалистической войне», которые положили начало документальному жанру в белорусской литературе и до сего дня являются одним из лучших антивоенных произведений во всемирной литературе. Большой подвижник белорусской культуры М. Горецкий по направлению Наркомата образования БССР с 1926 г. работал заведующим кафедрой белорусоведения Белорусской сельскохозяйственной академии в Горках. С 1928 по 1930 г. часто бывал в Минске, а затем вновь переехал туда с семьёй и работал учёным специалистом Института научного языка Академии наук.

18 июля 1930 г. М. Горецкого арестовали по делу «Союза освобождения Беларуси» и после 9-месячного следствия выслали на 5 лет в Вятку. О дальнейших событиях его жизни мы узнаём из писем родителям, детям, жене Леониле Устиновне Чернявской и воспоминаний жены и дочери Галины6. Все материалы изданы на белорусском языке и здесь даются в переводе на русский.

Первое письмо из Вятки было написано 25 июня 1931 г.: «…Пишу на почте, квартиры ещё не имею. <…> Со мной ещё Никифор Чарнушевич. <…> Ничего мне пока что не присылай. Потом про всё напишу, а теперь только коротенько, а то нужно идти искать ночлег. <…> Город большой, красивый».

30 июня 1931 г.: «…Всё ходили (я и Чарнушевич), искали квартиру и работу. Помещения так ещё и не нашли, живём временно на вышках, на втором, недостроенном этаже дома А. Ф. Палкина, № 24 на Хлыновской улице, далеко от центра. Плата за такую квартиру по 10 рублей в месяц с каждого. <…> Я здоров, загорел, поправляюсь. Продукты тут дешёвы, как все говорят».

Л. У. Чернявская с детьми Галиной и Леонидом. 1920-е гг.

11 июля 1931 г.: «…припоминаю, что два первых письма писал на почте, а о двух других вспоминаю, что одно писано на лесозаводе № 2, где я был принят на работу, а другое в библиотеке имени Герцена. <…> Редко писал, потому что всё обустраивал своё новое житьё, говоря твоими словами. Но жаль, обустройство туго проходит. Однако нечто определённое уже видно. Во-первых, через несколько дней, наверно, буду иметь свою отдельную горенку. Вышки я вчера покинул совсем, сегодня ночевал на ул. Володарского, дом 114, кв. 2, откуда и пишу тебе это письмо. Пустил меня один знакомый; комнатка у него такая, что двоим нельзя повернуться. И я буду очень рад, когда выйду отсюда в собственную горенку. Тогда уже ты можешь смело ехать ко мне. <…> Работы до сих пор я ещё не имею, но завтра окончательно выясню и, сдаётся, останусь пока что чертёжником на 65 рублей в месяц. Потом посмотрю, что делать, может, найду какой приработок. А не дадут и чертёжной работы, так пойду на земляные работы, тут многие этим занимаются и хорошо зарабатывают. В корректорской работе отказали. Благо, дадут комнатку: дух у меня уже поднимается, что буду иметь прибежище, а там и без работы сидеть не буду. Деньги твои 30 рублей я получил. Я ещё раз пишу: зачем посылала? Я обошёлся бы своими. <…> За посылку спасибо. <…> Мне сказали, что вы мёрзли зимой, покупая по возику дров и рассчитывая по поленцу на день. <…> Я тут хожу читать в библиотеку Герцена (3-я в Союзе, если правда; 600 000 томов).

20 июля 1931 г. М. Горецкий сообщает родителям: «…Со вчерашнего дня перешёл уже на постоянную квартиру. Комната, хоть проходная, но чистенькая, светлая, весёлая. И в коммунальном доме, поэтому недорого. Соседи – люди добрые, приветливые. Теперь уже начну ходить на постоянную работу, смогу немного и вам помочь. <…> А как живётся вам? Старайтесь в колхозе жить со всеми дружно и ласково, чтобы колхоз хорошо развивался, тогда всем будет хорошо. Сначала, может, будет тяжеловато, а дальше – всё лучше. Главное – согласие и общий интерес, а не свой, индивидуальный. В Вятке много фабрик и заводов, кругом колхозы. Город большой, на широкой судоходной реке Вятке. Через Вятку дорога идёт в Котлас. Летом тепло, как у нас, а зимой немного холодней. <…> Адрес такой: Вятка, ул. Свободы, д. 109, кв. 47. Всех крепко целую. Будьте здоровы».

Из письма жене 18 августа 1931 г.: «…Ты пишешь: “Гоню грусть”. Хорошо делаешь. Не грусти, нужно жить, как приходится. Бывает горько, ничего не поделаешь. А у меня приятная новость. Со вчерашнего дня взяли меня на чертёжную работу в ФУП (фабрика учебных пособий)8, в отдел капитального строительства. Строят новую фабрику, набралось очень много чертёжной работы. Плату назначат после двухнедельного испытания. Работать от 9 до 4½. Вчера ходил в их столовку, очень вкусно и дешёво пообедал. В Вяткомстрое получил 43 рубля. Песку навозили 30 кубометров да канаву копал».

23 августа 1931 г.: «…Теперь я рисую план третьего этажа нового фабричного здания (снимаю копию). <…> Работа как раз по мне. При фабрике столовка, ем дешёвые обеды. И больше новостей нет. <…> Шубины вчера принесли мне на блюдечке ватрушки, они себе пекли. Лепёшка, а сверху картошка. Вкусно. Посылку твою ещё не получил. Как придёт, дам Шубиным сушёных яблок на блюдечке. <…> Писание моё подвигается медленно. <…> И мне бывает подчас грустно, но я уже закаменел».

20 сентября 1931 г.: «Ходить мне недалеко, минут 10–15; контора находится напротив библиотеки имени Герцена. Комнатка моя хорошая, только что проходная; я её не мою, не подметаю, это делает Евдокия Михайловна, а я хожу за водой, ей ходить не приходится. Пока в комнате тепло, печь ещё не топили, а дальше думаю договориться с Шубиными, чтобы они топили, а я буду платить помесячно; печка выходит в их квартиру; не знаю, согласятся ли они, ещё не говорил, а дров пока не покупал. Бельё постирать занёс в больничную прачечную; это далеко – под станцию Вятка 2-я. Электричества так и не дали, так как не хватает в городе энергии; купил семилинейную лампу; керосину выдавали всем по 10 литров, и мне столько дали; теперь, говорят, долго не будут давать; но керосину хватает, только было хлопотно с посудой, некуда было слить; бидоны на рынке по 8 рублей, так я слил в одну посуду с Гулиными; Евдокия Михайловна даёт мне кипятка из самовара или говорит ставить чайник на их примус; иногда варит мне горох, что взял на книжку, или картошку. Картошки тоже дали вчера на заборную книжку (и не члену кооператива). <…> Горох я ел с льняным маслом и добавили соды, чтоб разварился; очень вкусно было, вчера доел. Сало ем, но смотрю, чтоб дольше хватило. Вообще с едой и с разными бытовыми делами у меня сейчас неплохо. Только думаю: а как-то вам? Сегодня хорошая погода; ходили встречать красноармейцев с маневров».

24 сентября 1931 г.: «…я пробую писать, но писание моё не очень удаётся. Думаю бросить то, что пишу, и взяться за другое, – может, пойдёт легче. Новостей никаких нет, живу по-старому. Иногда очень устаю на работе, но вообще чувствую себя ничего, здоров. Выходной день работал (но копать картошку не ходил, вместо этого делал срочную чертёжную работу). <…> Подморозило, стало меньше грязи, а то была грязь необычайная. 14-го ехала с детьми Бабаречиха. Я встретил их и помог пересесть на Слободской. Девочкам дал по конфете, а они дали мне два больших яблока9. Сходил, принёс бельё. Был в бане. Карточку мне выдали теперь 2-й категории. Читаю. Сегодня читаю “Лавку древностей” Ч. Диккенса, взял в фабричной библиотеке. Как будет время, вышли мне, Лёля, бандеролью мои записки про “Виленских коммунаров” (если их тебе вернули со всеми рукописями), может, я их тут подготовлю для печати (а напишу и по-русски, и по-белорусски – где-нибудь примут). <…>
Вещей после бритвы я больше не продавал. За квартиру заплатил. Дров ещё не покупал и с Шубиными не договаривался, потому что тепло от Гулиных и от кухни. <…> К Шубиным вселили ещё одну старую учительницу, она мне одолжила столик и пару стульев».

24 октября 1931 г.: «…сегодня получил пальто и сухари. Большое спасибо. Только зачем было посылать сухари, пускай бы дети съели. Я питаюсь ничего себе. <…> А я читаю временами абы что, больше из истории, но думаю, не придётся ли взяться за технику. В полном разброде я теперь, не ведаю, каким путём и какой профессии или занятию следовать. Черчу ничего. Медленно, но ничего. Замечаний не имею».

10 ноября 1931 г.: «Добрый день! Как отпраздновали? Я – ничего. Ходил на демонстрацию. Погода была хорошая, только грязно. Сегодня уже подморозило, и лёг снежок. Я всё ждал, чтоб подморозило, но теперь уже не беда: купил калоши. <…> У меня всё по-старому. Черчу, вечером читаю, пишу. Только – сбился с пути в этом чтении-писании, – не знаю, за что схватиться, за механику или историю? Также беспокоит ваше существование».

17 ноября 1931 г.: «…Вчера получил рукопись “Виленских коммунаров”. Большое спасибо за присылку. Грустную твою открытку, Лёля, где пишешь, что службу статистика, вероятно, бросишь, я получил. Не падай духом. Найдёшь что-нибудь другое. <…> У меня новостей нет. Вчера засел за “Виленских коммунаров”».

20 ноября 1931 г.: «…Сегодня у меня выходной. Ходил за керосином. Керосина мне хватает, хоть долго можно сидеть и вечерами. <…> Пичета уже работает в Церабкоопе10, что-то считает. Давно с ним не виделся, узнал от Чарнушевича, когда он заходил, чтоб договориться жить у Шубиных. Но они не сдали ему комнату. Я работаю (на службе) хорошо, кое-чему даже научился. Отношение ко мне хорошее. Столовка фуповская очень поддерживает, ведь карточка у меня теперь 2-й категории. Ходил сегодня на рынок. Думал, может, встретятся калошки для Лёни, но не нашёл».

28 ноября 1931 г.: «Бурок и калош нет. На рынке – валенки, на его ногу рублей 30, но нет смысла покупать, лучше скатать в Богатьковке или подождать калош. А сейчас купи ему хорошие боты, чтоб ходить без калош. На это и посылаю деньги. <…> Работаю над “Коммунарами”, пишу в форме очерка.
P. S. Ботики ему обязательно купи или закажи».

16 декабря 1931 г.: «…сегодня у нас делали прививки от брюшного тифа. Я себе сделал. Ещё будет два укола через пятидневки. Теперь я делаю продольный и пять поперечных профилей деревообрабатывающего цеха. Работы много. А вечером читаю “Историю цивилизации в Англии” Бокля и кончаю отделывать “Виленских коммунаров”. Ничего вышел очерк, но поработаю ещё. А больше новостей у меня нет. Вот сижу, пишу вам, а примус мой шумит, только тиховато, потому что нет тоненькой иголочки. Если у вас есть, пришлите мне пару. <…> Морозы у нас были большие только тогда, когда “стыла река” (так тут говорят). Было до 30 градусов. А теперь градусов 10, тихо, как у нас во время оттепели, только снег под ногами скрипит. Ни у кого не бываю – нет времени и некуда. Изредка заходит Чарнушевич. Он из-за болезни отказался от работы в Ветеринарном институте, хочет поправиться, а то так страшно много работал, что снова кровь горлом пошла».

27 декабря 1931 г.: «…Сегодня чистил тротуар, моя очередь. Встал рано, почистил тротуар, принёс дров и ещё спешу перед службой написать вам. <…> Дописываю вечером на почте, идя со службы. Целый день рисовал разрез лестничной клетки. <…> Поздравляю с Новым годом! Может, 33-й будем уже встречать вместе, – только где? С квартирами тут дело очень тяжёлое. <…> Спасибо тебе, Галинка. Я был очень рад, что и ты откликнулась. Молодец, что помогаешь маме и носила заказную бандероль. Это, наверно, вторая, что я уже получил. Я по тем рукописям написал целую историю, когда-нибудь прочитаете. Там про Вильно, где вы родились, и про виленских коммунаров. Вам будет приятно, потому что вы уже пионеры и много чего понимаете. <…> Иголки для примуса у меня уже есть, так что не хлопочите. Мне прислали из Богатьковки колбас, кусок сала и бутылку мёду».

19 января 1932 г.: «…Ты спрашиваешь, как я работаю? Обыкновенно… Иду в чертёжную и черчу там от 9 до 4½ разные чертежи. Недавно был на стройке. Это за городом, с версту или больше. Видел “тепляки”, огороженные досками, и печи жестяные, можно и кладку класть, и бетон заливать, если мороз. Деревообрабатывающий цех будет готов уже летом. А потом – металлообрабатывающий. Будут делать разные пособия для школ (по физике, химии и др.). Я здоров. Живу ничего. И у меня в комнате тепло. Обедаю в столовой при фабрике, временами варю картошку дома на примусе. <…> У меня сегодня украли рукавички, но мама (баба) мне прислала другие».

25 января 1932 г.: «…давеча был у Чарнушевича, к нему приехал брат-красноармеец, привёз ему сала, и меня угощали. У нас снова начались морозы. Я теперь черчу разрезы лестничной клетки, над которой будет стоять бак с водой. Много чему научился. В Ленинский день11 мы работали и заработок за этот день отдали на школы Марийской Автономной Республики. Я писал про Задумекуса12, да пока что отложил, потому что не пишется так, как хочется».

3 февраля 1932 г.: «Добрый день, Терпеливая Ласка13! Добрый вечер, отпрыски малые! Завтра у Задумекуса выходной день. Сейчас ляжет Задумекус в свой облезлый челнок и помчится на остров Патмос14. На той дороге, может, встретит милых сердцу своему, повидается с ними, поговорит. Тепло будет мальчишке, ведь в его закутке сегодня настроение арктическое и кинопарад сокровищ жизни перед задумчивыми очами. А ты пишешь для детей про трактор и старательно изучаешь механизм этой машины… Что ж, пускай живёт стальной конь! <…> У тебя цифры, цифры и цифры, а у меня марши, марши и марши лестничной клетки, <…> швеллеры и тавровые балки, ступени железобетонные и металлические, и поручни, и перила… Эти марши – к новой жизни, эти ступени – для новых ног».

9 февраля 1932 г.: «…Новостей у меня никаких нет. Все время стоят сильные морозы, до 35о. Холодно. Дрова подорожали. Сегодня ходил покупать и не купил. <…> Если будет время, Лёля, вышли мне заказной бандеролью мою подшивку “Хроники”, что до 15-го года. Хоть я её немного обработаю. <…> Я теперь часто вижу очень занятные сны. Это со мной бывало и раньше, например, в 1916–1917 гг. Фантастика самая буйная и иногда очень страшная. Может, оттого что курю. Хотел бы бросить, да как бросишь? Ну, бывайте, бывайте. Старый дурень».

14 февраля 1932 г.: «…Бельё своё я чиню сам; ничего, ещё долго обойдусь без нового. <…> Родителям сегодня пошлю 12 рублей. Не надейся сильно на моё писание: результат пока что мизерный, хоть планирую, обдумываю, набрасываю то-сё. У тебя результаты, по-моему, лучше. Статистики и тут нужны, правда, но тяжёлая это работа. Конечно, сужу по себе, потому что я этой работы, сдаётся, не вынес бы».

26 февраля 1932 г.: «Добрый день или, точнее, ночь, потому что первый час ночи с 25-го на 26-е. Записался “Хроникой”. Получил бандероль, за что вас благодарю. Как будто что-то родное моё пришло ко мне в хату. И хоть изо всех сил хочу сократиться, чтоб быстрей, но приятно мне, и радуюсь, что на лад писание моё понемногу пошло. <…> Накануне послал вам 20 рублей. Деньги нам за этот месяц частично немного задержали. Снова стоят морозы. Но у меня тепло, купил дров».

4 марта 1932 г.: «…много работаю, и теперь не только черчу, но имею дело и с разными вычислениями. Вечером пишу “Хронику” и написал до 1903 г. Всё хорошо. <…> У нас долго стояли сильные морозы, но теперь оттепель, и солнышко пригревает по-весеннему, потеплело. Окно моё за день оттаивает совсем. Я рад, что дров идёт меньше. Купил за зиму три воза. Думаю, что больше до лета покупать не буду, обойдусь, ещё немного есть. <…> Завтра выходной. Теперь шестидневка. Работы в эти дни было очень много. Техник сперва пил, потом хворал, а теперь совсем рассчитался, и мне пришлось составлять громадную ведомость для заявок на материалы на весь 32 г.»

19 марта 1932 г.: «…Сегодня у меня выходной день, засел писать. Живу по-прежнему. Платят мне теперь 119 руб. 42 коп. Может, ещё прибавят, так как работаю со сметами, делаю выборку материала для заявок, считаю, меньше черчу. <…> Квартиры ещё не ищу, но предупредил знакомых, чтоб сказали, если что будет».

30 марта 1932 г.: «…Я недавно тоже болел гриппом. Ездил обмерять руины монастырского собора на кирпич для новой ФУП (теперь уже ФУП № 5), немного замёрз, а потом ходил повидать Чарнушевича, он болел гриппом. <…> А под конец открыточки – приятное. Это чтоб ты не беспокоилась, что я во всём урезаю себя, чтобы прислать вам. Мне будут платить ещё больше. Инженер говорил с директором, и решено довести мою ставку до 180 рублей».

29 апреля 1932 г.: «…И беспокоит меня, что тревожно в мире. Кто ведает, куда попадёшь. <…> Но ничего. Всё ничего. Всё хорошо будет. <…> Кабы только мне написать эту свою “Хронику”. Это была бы вещь, которая на протяжении определённого времени имела бы некую цену. Работаю на службе много. <…> Может, напишешь, какую книжку переводишь, так я помог бы? Как знаешь… Река разлилась сильно, на версту, весь тот берег, где купались, и лесозавод – под водой. <…> Так благодарю, что подала заявление. <…> Максим – дурень совсем».

2 мая 1932 г.: «Вятский народ хватский. Первое мая и Пасха в этом году пришлись на один день. Они пекли, жарили – кто их знает, для какого праздника. Все добропорядочные обыватели, конечно, для своего праздника, но, как думалось Лявону15, не всегда содержание соответствовало форме. Хозяева пригласили его вечером к себе (внезапно, когда он латал рубаху и штаны). Угостили пирогом с рыбой и ковшиком бражки. Так встретил он с добрыми людьми Первое мая. Помыться к празднику не удалось, потому что тут всю зиму всегда была очередь в баню, а в этот день она была огромная. Сдержав свой нечеловеческий аппетит, чтоб не уменьшить число её ватрушек и не испортить ей настроение, он распрощался с хозяйкой и вышел в свою комнату. И надумал немного пройтись на свежем воздухе, хоть в такую пору на улицах Крутогорска16 могут раздеть – как пить дать. Ну, а сегодня на улицах многолюдно. Вот – Царёвская церковь (от его квартиры только через мост). Битком набита. И люди разных званий. И у всех свечечки в руках. Это тебе не тёмный закуток в полесской глуши, где человека не затянешь в церковь <…> И пьяных уже ведут и ведут. Но надо выспаться. Завтра манифестация. И Лявон вернулся, выспался и назавтра ходил, как все люди. <…> Заметьте: жалуются, плачутся, подчас и те, от кого не ожидаешь. А все принаряжены (конечно, не по-господски), и лица у всех здоровые, как и в обычные сытые времена.

Погода хорошая, вид прекрасный. После обеда на площади – войсковые учения. Ну, самая настоящая война: грохот, стрельба, огонь, дым, газы, взрывы. Лявон никогда ничего подобного на практических занятиях не видел, и стоял долго, и вспоминал свой 1914 год. Сегодня он шил, чистил, варил картошку, сушил сухари. Завтра на работу. И думал про вас. Спел “Ганночку”, чего уже давно-давно не было…»

8 мая 1932 г.: «…Выдали всем продуктовые карточки, и мне за мою работу дали 1-ю категорию! Это в моём бюджете большая поддержка. Правда, работать приходится много. И я этому рад. Только что маловато остаётся времени для писания. Но то-сё делаю и со своей “Хроникой”. <…> Послал маме ботинки на резинках, как ей хотелось. Хоть очень грубые, но послал. Они писали, что лучше не деньги, а ей ботинки. И вам послал посылочку – что выдали на аванс, по государственной цене, материю. У нас тепло, и даже жарко, хожу уже в одном пиджаке. Сеют. Деревья вчера, после дождика, зазеленели. Ну, бывайте. Целую. Ваш Максимище.

Все эти выкрутасы в адресе сделал я, дурачась. Теперь думаю: зачем? Испортил открытку. Не гневайтесь. Больше не буду. Как приедут дети, буду баловаться с ними, а выкрутасов этих делать больше не буду. Ну, не гневайтесь, просто Горецкие, без “горе” и без “горы”. Целую. Ваш Максим – дурень совсем». (На открытке Г[орецкий] так написал адрес: «Белорусская ССР, г. Минск, Заславская ул., д. 5, кв. 1. Леониле Устиновне Горе-Горецкой» и свой обратный: «От Левониуса Задумекуса, г. Крутогорск, ул. Свободы, д. 109, кв. 4.)

В июне 1932 г. в Вятку к мужу приезжает с детьми Леонила Устиновна Чернявская, и переписка прекращается. Позднее в своих воспоминаниях она писала: «Жилось тяжело. Работали мы оба много, а достатка не было. Уставали, нервничали... Соседи по дому (двухэтажному) относились к нам хорошо, даже с уважением. В Вятке привыкли к политическим ссыльным. Никто не запрещал своим детям гулять и дружить с Галей и Лёней. Так же относились к ним в школе. Но для Максима положение ссыльного было морально тяжёлым. Еженедельно он ходил на регистрацию в комендатуру. Болезненно кололо своё имя в списках лишенцев во время выборов в местные Советы».

Предоставим слово Галине Горецкой, которая одиннадцатилетней девочкой приехала в Вятку с матерью и братом.

«В Вятке работал отец сначала землекопом. Строили большой стадион. Некоторое время копал и возил песок на строительстве бани на другом конце города. С 17 августа 1931 года он стал чертежником на ФУПе (фабрике учебных пособий). С 1 марта 1932 года начал работать там техником-сметщиком. Летом 1931 года мать ездила в Вятку повидаться с отцом. Отец отказывал себе во всём и посылал из Вятки деньги нам и родителям в деревню, хоть мама и просила не тревожиться за нас. <…> В июне 1932 года проводили нас на Минском вокзале <…>

Когда мы приехали, отец имел уже проходную комнатку в девять квадратных метров на ул. Свободы, дом 109, на втором этаже с окном на светлый двор, заросший кудрявой травкой. Слева и справа украшали этот лужок кусты и несколько деревьев, а напротив дома тянулись дровяники. Вышка в доме называлась подволока, снежок, что мог засыпать землю и в июне, – озимица. Молоко на рынке наливали в толстые с узким горлом бутылки – четверти. Чувствовалось чоканье, про которое даже частушка была: “Чё? Чё? – Да ни чё. – Ну, а чёкаешь ты чё? – Я не чёкаю ни чё, а и чёкну, ну дак чё?” Говор местных жителей окающий, с частым добавлением -то, -ту, -ти, -те (книгу-ту, деньги-ти, больно баско-то, – т. е. очень хорошо) был такой быстрый, что мы сразу не всё понимали.

Чтобы добраться до ФУПа, отцу требовалось спуститься с горы, подняться на другую гору, снова спуститься и по ровному месту идти далеко за город. Горы издали казались почти крутыми. Через нашу комнату ходила семья местных жителей Гулиных: отец, мать, маленькая дочка, иногда их гости. Бегала белая собачка. Ни разу ничем не омрачили соседи нашу жизнь, ни разу не помешали отцу писать вечерами “Виленских коммунаров”. Георгий Алексеевич Гулин работал в питомнике: выращивал саженцы для посадок вдоль железной дороги. Коммунист. Некоторое время был по призыву председателем колхоза. Жена его работала воспитательницей в детском саду. Недавно гостили у меня их дочка и внук. Тамара Георгиевна, теперь доктор-офтальмолог, вспоминала, как в той проходной комнате читал ей отец мой письма Лёни, показывал рисунки его и давал бумагу и краски, чтобы и она рисовала.

Мама в 1932 году в Вятке сначала работала секретаршей. Вскоре перешла на работу в детский сад № 1, стала воспитательницей.

Водил папа меня и Лёню показать свой ФУП. Впечатление от интересной экскурсии заслонилось другим: по дороге домой около города увидели пожар. Горел небольшой красного кирпича мыловаренный завод. Нельзя было подойти близко от нестерпимого жара. Отец, поражённый, рассказал нам, как ехал в Сибирь в 1926 году через почти целиком сгоревший город Котельнич близ Вятки.

С 25 ноября 1932 года отец перешел из ФУПа на работу в Вяткомстрой17, был там техником-калькулятором.

Получили мы ещё одну комнатку на том же этаже (осенью 1932 года). Тут отец работал над “Виленскими коммунарами”. Много курил. Махорочный дым наполнял комнату. Заходил к нам Владимир Иванович Пичета. “Интересно рассказывал, – вспоминала мама, – о своём детстве, юношеских годах”. <…>  Бывал Никифор Чарнушевич. Сблизился он с отцом, когда летом 1931 года вместе искали в Вятке квартиру и работу. <...>

1932–1933 годы были голодными. Мацей Мышка в “Виленских коммунарах” вспоминает, как ел грача: “Я и черноватую кожицу его съел. Ничего, как курятинка, только немного припахивает птичьим гнездом и мясо суховатое”. Отец однажды принёс грача, кем-то убитого. Мама сварила его в супе с просяной крупой. Сама есть не смогла. Папа только попробовал, а мы, дети, всё съели. Мясо и суп были синеватыми, постными. Я думала, что после этого грача отец написал главу “Грачи” в “Виленских коммунарах”, а мать сказала, что нарочно принёс попробовать, чтобы знать, о чём пишешь. 

Весной 1933 года ходили с отцом за город, к высокому берегу реки Вятки. Собирали щепки маме для таганка. От недоедания и слабости на свежем воздухе всё что-то мельтешило перед глазами, искрилось. Молодой доктор Россихин, спасая меня от ангины, сделал открытие, что в моём организме не хватает железа, и содрал такой гонорар, что пришлось отцу продать утеху свою – детекторный приёмник, привезённый из Минска. Летом искали за городом щавель, песты, луговой луг.

Воду покупали в будке на рынке. За копейку из помпы наливали полное ведро. Нести большие вёдра с водой нужно было в гору целый квартал. Отец не давал маме дотронуться до коромысла. Сам носил. Я иногда за компанию ходила. Пока вниз спускались, про все новости свои расскажешь, а как вверх, с водою, – молчала, видела, что тяжко ему.

В знойные дни, под вечер, всей семьёй купались в реке Вятке. На правой ноге у отца (сбоку, выше колена) виднелся длинный и глубокий неровный след от старой раны – память об империалистической войне. Любовались пароходами, лугами за рекою Вяткою, лесами. На другом, низком берегу вдалеке виднелась сквозь деревья слобода Дымково. Всему миру известна дымковская игрушка – сувениры.

На реку и всюду нас, детей, и одних отпускали. Можно было с товарищами-одногодками переправиться на пароме, который весь город ласково называл “Митенька”, в заросший шиповником Заречный парк. Ни родителям, ни нам и в голову не приходило, что без присмотра сделаем что-то плохое.

Мама первые годы в Вятке много пела. Любила богатьковские песни: “Как по морю, морю синему…”, “Как пойду я по Дунаю, на скрипочке заиграю…”, “Ай сын у матки ночку ночевал, ай сын у матки страшный сон видал…”, “А чужи мужи далёко живут, далёко живут, подарочки шлют…”, “Горочка моя крутая, долечка моя лихая”, “Как встану я раненько”, “Рябина, рябиночка…” и другие. И веселейшие: “Девки хмель садили”, “Как приехал джанджура, да к Гануле с вечера…” Соседка Юлия Александровна Шубина18, учительница пения, удивлялась: “Какие у вас, белорусов, песни чудесные!” Мама часто пела на кухне возле примуса. Летним вечером иду с подружками с реки Вятки, поднимаемся на гору – и около ворот наших порой кто-нибудь скажет мне: “Слышишь? Твоя мама поёт”. Помню зелёный, ещё тёплый от дневного зноя двор наш, мамин голос… Мне помнится не меньше двадцати мелодий песен из тех, что пела мать. А она же знала и все слова каждой песни, потому что имела удивительную, богатейшую память.

В свободные вечера 1933 года работал отец над “Виленскими коммунарами”, и мать тоже сидела допоздна, переводила с русского на белорусский язык “Тиля Уленшпигеля” Шарля де Костера. Это был последний перевод, порученный ей в Минске.

Изредка ходил папа с детьми в скверик около Александро-Невского собора (творение А. Л. Витберга, которому А. И. Герцен в “Былом и думах” посвятил целую главу), сидел на лавочке, грустил. А мы бегали меж высоченных, толстых белых колонн, гуляли, ссорились, мирились. Собор красиво возвышался над городом. Один раз мать и я залюбовались им при восходе солнца километров за двенадцать от города, у Лянгасово.

18 февраля 1933 года отметил отец свой юбилей. В небольшом рассказе “Юбилей” говорится о том, как в тот юбилейный вечер удалось ему с сыном сходить без большой очереди в баню (а дома ждал праздничный ужин: “тушёная капуста с маслом и целый самовар чая”). “…Вспомнил, что двадцать лет тому назад таким же вечером шёл он в свою темнолескую баню, думал тогда, как теперь сын, что там на этом месяце, и мечтал обо всём хорошем. Лявон мылся и молча вспоминал свой юбилей. А по дороге домой думал про темнолесцев и свою судьбу. А маленький сын его шкрябал валеночками на морозном тротуаре и вслух рассуждал, ожидая отцовского ответа, что было бы, если бы не земля вокруг солнца, а солнце крутилось бы вокруг земли: какие были бы тогда у нас дни и ночи?”

Весной 1934 года вернулась я со школьного вечера с премией – балалайкой, но вся заплаканная от того, что упала на улице. А папа взял из моих рук балалайку и очень красиво заиграл. Вечерами, чаще всего перед заходом солнца, он подолгу так хорошо играл, что нельзя было не слушать. Звучали богатьковские песни и известные всем мелодии (“Серенада” Шуберта, “Горные вершины спят во тьме ночной” и другие), а то просто импровизировал… Играл и пел романсы “Я помню вальса звук прелестный” и “Говорили мне не раз, повторяли часто, не влюбляйся в чёрный глаз, чёрный глаз опасен, а влюбляйся в голубой – голубой прекрасен”. Пел “Выхожу один я на дорогу”, жатвенные песни (“По гороху, по ячменю”, “А у нашего пана дожиночки рано” и другие). <…> Папа научил меня и Лёню играть на балалайке. В Минске он играл ещё на небольшой гармони, на дудках, на цимбалах, и Лёня тоже умел играть.

В августе 1934 года отец послал рукопись “Виленских коммунаров” в издательство в Минск. <…> Начал писать русский вариант “Виленских коммунаров” – “Виленские воспоминания”. Осенью-зимой 1934–1935 годов, как ни проснусь поздно вечером, всё читает он маме тихим голосом написанное. “Виленские воспоминания” послал в Москву. Рукопись была принята “к рассмотрению 10/III 1935 г.” Вернули её с рецензией литконсультанта Ильинского, который сделал вывод, что сам автор и есть главный герой произведения, и дал целый ряд указаний. Главное – “писать, не выпячивая роли автора в первом лице, а рассказывая, как было”.

Мать говорила, что отец задумал основательно переработать “Виленские воспоминания”, хотел сделать главными героями руководителей революционного движения. Мать сказала, что не мог он не писать. Откуда брались время и силы? В Вятке, чтоб заработать, брал работу домой, составлял сметы, целыми вечерами крутил ручку арифмометра. Сердце у него было больное, лёгкие от сидячей работы и курения слабые. В 1934 году болел он желтухой, но на работу ходил, совсем обессиленный, жёлтый. Лечила добрая докторша Жирнова. Как-то сказала, что везла в поезде больного чахоткой и чувствует, что заразилась. Скоро и умерла от скоротечной чахотки.

Когда нужен был отцу отдых, играл он на балалайке или рассказывал интересные истории, например, про марсиан, их внешний вид, жизнь. Придумали с Лёней марсианскую песню, пели вдвоём. Пели, что ни одно слово человеческое не пропадает, пройдёт много времени, научатся люди ловить особыми приборами разговоры своих предков, и какой будет срам, когда узнают про наши детские дрязги. Росли мы, как и все дети: и дружными были, и ссорились.

Изредка в морозные вечера папа показывал нам созвездия и звёзды, учил находить наиболее известные. Разглядывали их около своего дома, что на горе стоял. Звёздное небо было интересным, но скоро становилось холодно и небо казалось скучным…

Отец приносил Лёне бамбук и бумагу для авиамоделей, мастерил для нас змея. Змея высоко запускали – это была любимая забава вятских детей того времени. Папа играл с нами и с мамой в шахматы. Научил нас лепить (доставал хорошую глину, умел делать из неё фигурки людей, животных, человеческие головки).

Лёня увлёкся рисованием, авиамоделизмом. Подросши, он рисовал самолёты, дирижабли, ракеты, ангары, дворцы, улицы в перспективе (потом он учился в архитектурно-строительном техникуме в Ленинграде), тушение пожара, бой красных с белыми и др. Рисунки его остались и на одном сохранившемся черновике “Виленских коммунаров”, который отец отдал сыну для рисования на чистых оборотных страницах. Папа развивал Лёнину склонность к конструированию, рисованию, спорту. Мне советовал писать небольшие сочинения, дал на выбор несколько тем. Настойчиво (особенно в старших классах) просил вести дневник, жаль, безуспешно. И на его темы ничего не написала. Родителям нравилось, что была я активной пионеркой, увлекалась гимнастикой (выступала и на том стадионе, который строил отец в 1931 году). Помню, с каким интересом, ласково слушали отец и мать мой рассказ о встрече поезда с челюскинцами на вокзале в июне 1934 года (я была в делегации от пионеров города). Как теперь понимаю, радовало родителей моих, что нелёгкая судьба, которая выпала семье нашей, не помешала достойному воспитанию детей их, не отразилась на них. Папа сам провёл в нашу комнату радио, у нас были газеты дома и журналы в библиотеке. И, конечно, откликались мы всей семьёй на все прекрасные упования тех дней. Вместе со всеми людьми радовались успехам, новым достижениям в нашей стране, горевали, видя неудачи. И пионерская работа в школе имени Л. Б. Красина, где я училась, и в Лёниной – имени И. С. Тургенева – была интересной, хорошо поставленной.

Из книг, что приносил нам отец, запомнились “Записки из мёртвого дома” Достоевского, “Подлиповцы” Решетникова, доступные для детского восприятия произведения Толстого, Короленко, Горького, Куприна, Чехова, Гаршина, Серафимовича, Аксакова, Салтыкова-Щедрина. Читал нам всем вслух отрывки из “Очерков бурсы” Помяловского. Хвалил наш собственный выбор в детской библиотеке книг Жюля Верна, Роберта Стивенсона, Сергея Григорьева, Аркадия Гайдара и других. В Вятку привезла мама часть белорусских книг. Теперь уже отец покупал нужные ему книги по строительству. Для себя брали родители книжки из библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, а отец ходил ещё и в большую библиотеку имени Герцена. Заодно вспомнилось, как в первое вятское лето в проходной комнате читал он нам отрывки из “Фауста” Гёте и пел на свою мелодию:

Плясать собрался пастушок,
Надел он бант, жакет, венок,
Красив пришёл под липки.
Там шёл как раз весёлый бал,
Всяк, как безумный, танцевал,
Эй, юхе-юхе-й-са! Хей-са-хе!
Там пели струны скрипки… и т. д.

Пишу по памяти. Я и Лёня аж пританцовывали, подпевали отцу: “Эй, юхе-юхе-й-са! Хей-са-хе!”

Раза два ходили с отцом в краеведческо-художественный музей. Лёня в отделе футуристического искусства всё добивался от отца объяснения. Посмеиваясь, стояли они у картины “У тихой пристани” Прянишникова. А дома была на стене одна картина – репродукция “Дарьяльское ущелье”. Несколько открыток отец сохранил. Запомнились названия: “Московский дворик” Поленова, “Грачи прилетели” Саврасова, “Улица в Ташкенте”, “В красном платке”, “Васильки”.

Помню отмеченный мной, девчонкой, миг взволнованности отца. Цвела в Вятке сирень, и выдался тёплый солнечный вечер. Я принесла откуда-то пышный букет фиолетовой сирени. Отец всё подходил к нему, не говорил ничего, а был как-то радостно взволнован. Может, вспомнил что или просто почувствовал весну.

Страшным ударом была для отца и для всех нас смерть Ефросиньи Михайловны (матери М. Горецкого. – Т. Д.). Умерла 4 марта 1935 года от ущемления кишок, поднявши из погреба тяжёлый мешок с картошкой. <…> В 1935 году, в начале лета, чаще всех бывал у нас Адам Антонович Бабареко. Дома крутиться около взрослых меня не тянуло. Поглядишь на гостя, особенно на красивую улыбку Адама Антоновича и – на двор, к своей компании. Разве что просил отец принести пива из ларька на рынке. Охотно брала шоколадного цвета средней величины жбан, привезённый мамой из Минска. <…> Жбан напоминал Беларусь, куда так хотелось вернуться.

Еще 20 апреля 1935 года отец уволился с должности техника-калькулятора в Вяткомстрое, а с 7 мая 1935 года работал в земельно-зелёном тресте “техником по учёту и отчётности сектора гражданского строительства”, выполняя и обязанности прораба.

Мать по-прежнему была воспитательницей в детском саду № 1, имела награды за свою работу».

В 1935 году кончился срок ссылки. Ехать в Минск Максим Иванович не отважился, ибо знал отношение властей, да и некоторых писателей к себе. О повести «Виленские коммунары», посланной для издания в Минск, никаких вестей не было. Он поехал в Смоленск, где получил место учителя русского языка и литературы в средней школе посёлка Песочня (позднее – г. Киров Калужской области).

4 ноября 1937 года его арестовали. Из воспоминаний дочери Галины: «В ночь на 4 ноября у крыльца нашего дома попрощались мы с отцом навсегда…» 10 февраля 1938 года постановлением тройки УНКВД СССР по Смоленской области М. И. Горецкий был расстрелян19. Место захоронения неизвестно. Реабилитирован в 1957 году.

Международной организацией ЮНЕСКО при ООН 1993 год был объявлен «Годом М. И. Горецкого».

Примечания

1 Рублевская Людмила. Завещание уржумского ссыльного : (сайт грамадскай культурніцкай кампаніі «Будзьма беларусамі!» // URL: http://www.sb.by/post/100737
2 Шерстенников Н. А. Судьба поэта // Кировская искра. Уржум, 1975. 17 июля ; Ветлужских В. А. Опальный поэт из Беларуси // Уржумская старина. 1992. № 1/2. С. 33–37 ; Мальцев В. Беларуская iнтэллiгенцыя ў вяцкай ссылцы (1930-я гады) // Беларусь паміж Усходам і Захадам : праблемы міжнацыянальнага, міжрэлігійнага і міжкультурнага узаемадзеяння, дыялогу і сінтэзу. Ч. 1 : Беларусіка – Albaruthenica 6 / рэд.: У. Конан, А. Мальдзіс, Г. Цыхун. Мінск, 1997. С. 312–321.
3 Энциклопедия земли Вятской : в 10 т. [13 кн.]. Киров, 1996. Т. 6 : Знатные люди.
4 Илькевич Н. Н. Адам Бабарека: арест – лагерь – смерть. Расправа со ссыльными белорусами в Кирове в 1937–1938 гг. : док. очерк. Смоленск, 1999 ; Угасание : письма Адама Бабареки из ссылки, тюрем и лагеря : материалы к биографии / сост., вступ. ст., подгот. текста и коммент. Н. Н. Илькевича. Смоленск, 2001 ; Рашковский А. Л.: 1) На ниве сатиры и краеведения : к 100-летию со дня рождения Е. Замятина // URL: http://www.topos.ru/article ; 2) Судьба вятского ссыльного и белорусского писателя // URL: http://maxpark.com/community/4375/content/1622023 ; Жаравин В. С. Ссыльные белорусские писатели в Вятском крае : Адам Бабареко // Вятская земля в пространстве исторической памяти : (к 110-летию ВУАК) : материалы Всерос. науч.-практ. конф., Киров, 11 нояб. 2014 г. Киров, 2014. С. 184–188.
5 Мальцев В. Указ. соч. С. 312.
6 Гарэцкая Г. М. Наша сям,я // Максiм Гaрэцкi. Успамiны, артыкулы, дакументы. Мiнск, 1984. С. 36–47 ; Пiсьмы // Там же. С. 306–329 ; Чарняўская Леаніла. Памятка // Полымя. 1990. № 1. С. 170.
7 Дом не сохранился.
8 В 1931 г. в Кирове было начато строительство фабрики учебных пособий, выросшей в 1934 г. в комбинат учебно-технического школьного оборудования (КУТШО).
9 Анна Ивановна Бабареко с дочерьми Элеонорой и Алесей ехала к мужу, сосланному в Слободской. Алеся вспоминала, что в Вятке их встретил «красивый дядя Максим Горецкий. Объясняю ему, что едем к папочке, угощаю яблоком. Помогает нам перебраться на местный поезд на Слободской».
10 Центральный рабочий кооператив.
11 21 января отмечался день памяти В. И. Ленина (умер 21 января 1924 г.).
12 Задумекус – имя главного героя философско-аллегорического произведения «Лявониус Задумекус», над которым М. Горецкий работал в ссылке. Прототипом Задумекуса является автор.
13 Ласка (Мила) и ее муж Лявон (Кузьма) Батура – герои романа-эпопеи «Комаровская хроника». Прототипами их являются Л. У. Чернявская и М. И. Горецкий. В заключительных главах представлена Вятка (именуемая Крутогорском, как в «Губернских очерках» М. Е. Салтыкова-Щедрина).
14 Остров Патмос – место, где, в соответствии с легендой, Иоанн Богослов создал «Апокалипсис». Для Горецкого он символизировал свободу творчества.
15 См. прим. 11.
16 См. прим. 11.
17 В январе 1930 г. при Вятском горкоммунотделе организована ремонтно-строительная контора «Вяткомстрой» для производства ремонтно-строительных работ горкоммунотдела, жилсоюза и коммунальных владений. В 1933 г. реорганизована в Вятский государственный строительный трест «Вяткомстрой».
18 Шубина Ю. А. – учительница русского языка и пения в Вятской 2-й женской гимназии (1907–1917), затем – учительница пения в школе имени Ф. Энгельса (бывш. гимназия). В 1914 г. пожертвовала капитал в одну тысячу рублей на стипендию имени её умершего брата, действительного статского советника Павла Александровича Шубина. Проценты с него употреблялись на взнос за право обучения одной из нуждающихся учениц гимназии. 
19 Илькевич Н. Н. Указ. соч. С. 109.